«Он вырвал печень у лошади и ел». Монолог узника Минского гетто

Борис Сребник дома. Фото — Belsat.eu

Борис Сребник не знает ни своей даты рождения, ни как выглядели его родители. Он оказался в Минском гетто один в 7 лет, чудом уцелел от гибели. Затем ушел к партизанам. После войны его случайно нашла двоюродная сестра Оля. Из огромной семьи уцелели они вдвоём. Маша Макарова записала монолог 85-летнего узника гетто.

Я Сребник Борис Владимирович, ныне профессор Финансового университета при правительстве Российской Федерации. Мое детство, если можно назвать это детством, прошло в Минске. Когда я родился, я не знаю. Я придумал себе год, месяц и день рождения.

В 1949 году, уже два года работая, я отправился на «наружный вид» [на установление возраста в ЗАГС – прим. Belsat.eu] – тогда многие были без документов. И мне написали, что я родился во второй половине 1934 года. Они так решили, потому что в школу до войны я не ходил. То есть бедная мама полгода рожала! Но когда паспорт получал, надо было указать месяц и день. Я назвал 29 декабря. И так и стало – 29 декабря 1934 года.

Борис Сребник (справа) в 1948 году. Фото из личного архива

Надо было еще придумать имена родителей. Как звали маму, я знал – Рива, Рива Исааковна. А точного имени отца – нет. Дома звали его Велвл, в документах у меня записано «Владимирович», потому что я в 1949 году не хотел быть Велвловичем по известным причинам. Отчество надо было придумать.

Деда я не знал – поэтому написал, что папа Ильич, как Ленин – Владимир Ильич.

Фотографий родителей у меня нет. Я их помню зрительно. Мама, все говорили, была красивая. Сколько лет маме было, я долгое время не знал. Но в 90-е годы я разговорился со старенькой мамой Лени Хейфеца. И она говорит: «Ты знаешь, мы с твоей мамой в детстве были подружками».

И она помогла мне узнать, что маме было 29 лет, когда она погибла. Отцу был 31 год.

Видео о Борисе Сребнике смотрите в выпуске программы «Вот так»

Первые воспоминания

Какое у меня первое детское воспоминание? Их много, я себя помню очень рано. Я помню, когда меня отец брал на колени, соседи собирались, и я читал им газету. Мне было года три-четыре. Потом я совершенно разучился читать.

Однажды отец отвез меня к себе на работу – он работал в деревне Цна, там была радиостанция. Громадная огороженная территория с зеленью. И там были белые птички.

Я решил поймать птичку. А отец мне сказал: «Ей надо на хвост соли насыпать».

И я на завтра себе в карман насыпал соли и пошел с ним. И бегал с солью за птичками.

«Идиш из меня прет»

У нас дома говорили и на идише, и на русском. Я слышал разговоры, говорить не мог, но понимал. А теперь – чем старше я становлюсь, тем больше из меня идиш прет. Мой друг, писатель, когда что-то пишет и ему надо аф идиш, он мне звонит, и я у него специалист по переводу.

Борис Сребник в послевоенные годы. Фото из личного архива

Говорить [на идише] я научился после армии. Вернулся я 30 ноября, на мне был бушлат, шаровары. Единственный костюм, который был у меня до армии, стал мал на меня, я раздался. Надо было работать.

Мне тогда сказали, давай мы тебя устроим в магазин работать рубщиком мяса, ты здоровый парень. И я попал в магазин, где в руководстве были одни евреи – директор, заместитель, заведующий отделом.

И они между собой говорили на идише. Я понимать – понимал, но отвечал по-русски. И они говорили мне так: «Не можешь говорить, молчи».

А у меня была потребность высказаться. За год с небольшим, что я с ними проработал, я научился говорить. Скоро останусь одним единственным хранителем языка.

«Больше я отца не видел»

Война началась неожиданно. Утром в первый день войны бомбили Минск. Мы стояли на крыльце в нашем доме на окраине города и видели, как летают самолеты, как они бомбят, как горит город.

Через несколько дней нас всех посадили на машины – на ЗИС-5 – и повезли по Московскому шоссе. Через двадцать километров нас высадили. Я помню, как мы закапывали в земле запасное обмундирование отца. Он с нами попрощался и уехал. Больше я отца не видел.

Мы с мамой остались там и на утро пошли пешком в Минск.

А те, кто поехал дальше, там же и погибли. Немецкие десантники и самолетчики были уже по обочинам дороги.

По дороге в Минск, я помню, мы несли байковое одеяло и буханку хлеба. Мама мне от этого хлеба отрезала краюху – корку она съедала сама, а остальное отдавала мне. А одеяло мы бросили. И я помню, как я просил – не надо, я буду нести.

Начало жизни под страхом смерти

19 июля был издан приказ коменданта, чтоб всем евреям переехать в акваторию таких-то улиц, освободить все дома. В этом приказе было написано, что взять с собой можно только носильные вещи. И мы переехали на улицу Сухую – это совсем другой район города. Дом был самый крайний, у еврейского кладбища.

В нашей комнате было 16 человек. Одна кровать была, все остальные на полу спали.

Началась наша жизнь – жизнь под страхом смерти. Но думал ли я тогда о смерти? Буквально возле нашего дома выкопали громадную яму – величиной как эта комната. По ночам привозили трупы и сбрасывали туда, а детей брали за ножки и бросали. Присыпали землей, и земля шевелилась. А мы прятались за памятники и подглядывали. И это было нормально.

Евреи в Минском гетто, 1941 г. Фото – Wikipedia

Или вот помню, как зимой человек по гетто идет – весь толстый, опухший. А зима была очень холодная в 1941 году. И он вдруг падает как бревно. И все – его нету.

Однажды военнопленных вели прямо у нашего дома – на кладбище расстреливать. По дороге лошадь упала. И они руками – это у меня перед глазами стоит – разодрали эту лошадь. Один вырвал у нее печень, она еще дышит теплом, и он ее ест. Так что мы не понимали этого.

В Минске было самое большое гетто на всей территории СССР. Там было около 100 тысяч минских евреев и 30 тысяч привезли из Германии. Мы называли их гамбургскими евреями. Почему? Потому что первый эшелон пришел из Гамбурга. Они были очень хорошо одеты, с другими манерами. Им в гетто выгородили территорию – тоже за проволокой. Я однажды дома картошку своровал, принес им, а они мне дали конфетку «Бон-Бон». Скоро их всех убили. И каждый раз, после каждого погрома, гетто сокращалось, а забор переносился.

Прокатиться на душегубке

Один из крупнейших погромов был 7 ноября 1941 года. Наш дом был рядом с кладбищем, и наши домашние решили, что если начнут, то с кладбища. И мы ушли ночевать к знакомым на улицу Хлебную. И вот еврейское счастье – в нашем доме погрома не было, был там, куда мы пришли.

План Минского гетто. Фото — Wikipedia

Утром стук в дверь, на пуговицах фонарики висят. Пришли немцы, литовцы и украинские полицейские – я помню по шинелям. Темно еще было. Нас загнали во двор хлебозавода. Из хлебозавода выстраивали колонну, а к колонне подходила машина. Это была редкость, мне так хотелось в машину сесть! Мама меня за руку держала. И когда наша очередь подходила, я просился и топал ногами, что я хочу в машину. Она меня тащила в хвост колонны, ее били прикладами. А машины, как потом оказалось, были душегубками.

Когда рабочий день кончился, оставшихся в живых снова загнали во двор хлебозавода, издевались – сесть, встать, стреляли поверх голов. Потом отпустили.

Так я остался один

После первого погрома, в 20-х числах ноября, днем была облава. Забирали всех мужчин. У меня был двоюродный брат Яша, ему было 15-16 лет. Мы положили его в постель, поставили банки, что, мол, тиф, но его забрали. Он погиб.

Борис Сребник в армии. Фото из личного архива

И в этот день мама, я очень хорошо помню, сказала, что она пойдет к нашим соседям на окраину города, чтобы они меня забрали и отдали в деревню – чтобы меня спасти. Я слышал этот разговор – говорили шепотом.

Я помню, как она уходила. И она не вернулась. Так я остался один.

Еще один погром был 2-ого марта 1942 года, он начался днем. Дома у нас были дедушка, я, тетя и соседка. Дедушка спрятал нас – две доски в полу отрезал и сделал ямку. Мы туда улеглись, он закрыл эти доски, насыпал тряпок и задвинул кровать. А сам остался – встал в пустой шкаф в коридоре.

У него была астма. Он кашлянул и его расстреляли. Из-под земли мы слышали два выстрела.

Мы просидели там трое суток.

У нас была еще и большая «малина» – подкоп из сарая под кладбище. Во время погромов там прятались. И почему-то считали, что если махоркой посыпать люк, то собака не возьмет след. И однажды там под землей какой-то маленький ребенок заплакал. Народ стал шушукаться. Ребенок перестал плакать – скорее всего, мама его задушила.

Я помню 16 человек наших близких и родных, которых я знал. А вот Оля – моя двоюродная сестра – вспоминала 70 примерно человек. Сколько осталось в живых? Я да она.

«Ходили рыться на помойке»

В нашей комнате жила бабушка с внуком. Внук – Майка – был на пару лет старше меня. И он сказал: «Слушай, я хожу по домам, давай я буду тебя брать с собой». Мы каждое утро, два с лишним года, не пропуская ни одного дня, шли по Коллекторной улице, под проволоку подлезали и шли на русский район просить милостыню. У нас была железная консервная банка литровая с ручкой.

Иногда местные мальчишки, увидев нас, кричали за полицейским «Вон там жиды пошли». Полицейские нас ловили, снимали штаны, трусы. Нам везло – мы были необрезанные. Нас отпускали.

Если ничего не достанем, то ходили на Суражский базар воровать. Брали толстую проволоку, загибали ее – яблоко стукнешь и бежишь. Поймают – побьют.

Минское гетто. Фото – Wikipedia

Ходили на помойке рыться и находили картофельные очистки. А однажды среди очистков зимой целая замерзшая картошка досталась. И когда я ее сварил в банке, она оказалась черная-черная – как пирожное «Картошка».

Однажды вагон раскурочили, где были дрожжи. Мне достался большой кусок дрожжей, и я его весь съел.

Мне помнятся из детства две вещи – голод и холод. Вот я до сих пор укрываюсь с головой. Почему? Чтобы сохранить тепло. В тарелке я никогда ничего не оставляю, я все доедаю до конца. А дома жена выбрасывает хлеб, когда я не вижу, потому что я не могу этого видеть. Это голод, осталось на всю жизнь.

Во что мы одевались в гетто? Не спрашивайте. Летом мы ходили в трусах, в майке, зимой – у кого что было.

Вши завелись. Такое количество, что теперь, если объявить конкурс на всю Москву, не соберешь столько.

Пригоршнями вынимал из шапки зимней и тулупа – он от дедушки достался. Пришлось сжечь тулуп.

Шрамы на всю жизнь

Один мой поход мог кончиться тем, что я бы ничего не рассказывал уже. Мы с Майком полезли под проволоку. А тут провод висит. И я решил, что я этот провод потяну и отпущу, чтобы он полетел – ребенок же. Я ухватился, а он под электрическим током был. Руку притянуло, и я второй рукой решил оторвать. Притянуло тоже. И второй конец – лето же – на живот. Все прокрутилось перед глазами, вся моя 8-летняя жизнь, и я отключился. Когда я пришел в сознание, обнаружил, что надо мной стоит здоровый полицейский, а в руках у него кусачки с электрической изоляцией. Он перекусил провод.

Борис Сребник со студентами. Фото из личного архива

Мы каждый раз, возвращаясь, залезали под проволоку, это было чревато тем, что могут расстрелять. Иногда мы приходили на товарную станцию – там евреев-мужчин привозили на работу на свалку. Мы залезали в машину грузовую, прятались им под ноги и ехали в гетто. Иногда немец, проверяя, нас вылавливал и прямо за шиворот выбрасывал из машины. А мы как кошка – падали и нормально.

«Майку я обязан жизнью». Смерть гетто

За два с половиной года я ни разу на русский район один не ходил, только с Майком. А 21 октября 1943 года он мне говорит: «Ты знаешь, я сегодня не пойду. На улице дождь, а у меня ботинки порвались».

Я так не хотел идти. Я помню, как я тянул – а вдруг он передумает. А потом все-таки пошел один. И вечером, когда я пришел, чтобы в гетто заехать, там не было рабочих. Пустая территория.

Рабочие из гетто на станции в Минске. Фото – Wikipedia

И только того самого немца я заметил, стал от него убегать в противоположную сторону, я знал, что там есть выход. А он неспеша побежал за мной с пистолетом.

Я подбегаю к концу свалки, а там новенькие свежие доски – забор высотой где-то два метра. Поэтому он и не спешил, он знал, что я никуда не денусь.

И вдруг я увидел, что одна доска была короче, внизу оставили дырку – может, для собаки. Я шмыгнул в эту дырку и удрал от него. Ну и куда – я пошел в гетто.

Вижу стоит народ местный. Я подошел, послушал, а они говорят, что жидов всех убили. Майк погиб. А после войны, когда меня уже забрали из детдома, встречали тех, кто вернулся из эвакуации. И женщина одна встретилась. Мы с ней разговорились, она говорит – у меня сын был в гетто, погиб. Как его зовут? Майк. И я рассказал всю эту историю – что я ему обязан жизнью.

«Пойдем в партизаны»

В тот день я пошел до Западного моста, под мост прошел и сел на приступки газетного киоска. Распогодилось. Я думал – оставаться нельзя, надо идти в гетто сдаваться.

И тут ко мне приходит мальчишка с девочкой – Йоська с Майей, своей 8-летней сестренкой. Я его не знал. Он спрашивает: «Что будешь делать?». Я говорю, что собираюсь пойти в гетто.

Он говорит: «Не надо, пойдем с нами в партизаны». Он знал дорогу, собрал нас десять человек – девять мальчиков и его сестренка. Мы еще трое суток пробыли на товарной станции, ночевали в цистерне. И каждый день мы посылали разведчика в гетто – узнать, что там.

Иосиф Левин (слева), уведший Бориса Сребника к партизанам. Фото из личного архива

Когда поняли, что это конец, то туманным утром в воскресенье по два человека на расстоянии видимости – Йоська первым, я последним – пошли.

И так мы прошли от Минска до партизанского отряда почти 100 километров – по бездорожью, по болотам, по лесам.

Где-то на второй день днем, была солнечная погода, мы решили отдохнуть в лесу. Я уснул как убитый. И когда я проснулся, никого из ребят не было. Дороги никакой нет, лес кругом. Я, помню, орал белугой, но никто не отозвался. Я побежал – и догнал их. Интуиция.

«Вы жиды, будем вас стрелять»

Мы еще сутки шли. Иосиф сказал, что вот-вот будет партизанская зона. По дороге нас местные мальчишки разували, раздевали. И вдруг нас останавливают полицейские – больше десятка, с карабинами. Мы начинаем им рассказывать басню, что мы ходили в деревню за хлебом. Они говорят: «Не рассказывайте нам басен, вы жиды, будем вас стрелять». Я помню, это был октябрьский вечер, закат, нас всех поставили лицом к кустам. Никто не просился, никто не плакал.

А у меня до сих пор в душе обида – зачем было три дня мучаться, по бездорожью голодными идти, чтобы вот так погибнуть по-дурацки.

А потом они сказали, мол, мы партизаны, ребята, мы пошутили. Никто не повернулся из наших. Они каждого поворачивали. Это был первый заслон партизан.

И тут у нас пошел разлад – мы начали бросаться грудами земли и разделились на два лагеря. А меня ни в один лагерь не берут – маленький. Я решил – пойду обратно на заставу.

Иду и вижу, что в поле стожок соломы. Думаю, переночую здесь. Залез в эту солому, улегся и чувствую, что снизу тепло идет. Там в яме поросенок спрятанный.

Я утром вернулся на заставу, но про поросенка партизанам не сказал. Почему? Они жарили свинину, я есть хочу не то слово, а они не предложили. Я и не попросил – гордый.

«Меня передавали из дома в дом»

Потом двое взрослых евреев попали из гетто к ним – и они сказали, чтобы я шел с ними. По дороге я нашел кочан капусты – небольшой такой, и последние сутки его ел. И когда мы ночью пришли в отряд, то Лапидус, командир отряда, подошел ко мне, забрал кочан капусты и приказал принести краюху хлеба. А вечером мы пекли картошку на костре и ели с молоком – до сих пор ничего вкуснее я не знаю.

Борис Сребник в послевоенные годы. Фото из личного архива

Так мы попали в партизаны. Сначала нас всех вместе собрали в деревне Поречье – сейчас там памятник поставлен. Нас начали разбирать по домам. Меня передавали из семьи в семью. У меня был один недостаток, который с годами прошел – я писался.

Я помню, что мне, чтобы спать, выдавали сноп соломы – на пол его положишь, а он разъезжается, и ты прямо на полу спишь.

Я помню, когда я в одном доме был, у них суп варили гороховый, а мне в этот день надо было переходить в другой дом. Мне так хотелось горохового супа! Я манкировал, на печку залез, прятался. Меня нашли и забрали. И вот до сих пор люблю гороховый суп.

«Лежал и щупал себя – живой я или мертвый»

Место, где мы были, – Поречье – там болота страшные. И немцы там не были всю войну. Был оазис, партизанская зона, а немцы нос не совали. Но перед наступлением наших войск, немцы решили очистить тылы, потому что партизанские отряды взрывали эшелоны. И пустили регулярные войска. Мы все вместе с партизанами пошли по болотам прятаться. Зайдешь в болото, расставишь вот так руки, чтобы тебя не засосало и стоишь. Я лягушку до сих пор не могу взять в руки. Постоишь так в болоте, вылезаешь и идешь дальше. Это длилось примерно 10 дней. Пили воду из луж. У меня было несколько сухариков в мешке. Ночью, когда в лесу спишь, крутился на них специально, чтобы больше крошек было, чтобы потом крошки съесть.

Помню, как ночью мы дорогу перебегали, и немцы устроили такой пулеметно-автоматный огонь, что маленькие деревья срезались. Я лежал и щупал себя – живой я или мертвый.

Когда мы вернулись после марафона обратно в деревню, немцы-то ушли, из 10 наших человек, что Иосиф привел, 9 вернулось, а одного нет. Самого Иосифа. Мы решили, что он погиб.

Встреча спустя десятилетия

И вот в 1993 году, 23 октября, правительство Беларуси собрало всех выживших в гетто на 50-летие его уничтожения. Я приехал. Там есть монумент Яма – я не раз должен был в ней лежать.

Ко мне подходит Феликс Липский – глава белорусской организации узников гетто, и говорит – тут есть твои, те, что были с тобой у партизан. И указал на маленькую. женщину. Я подошел. Мы друг друга не знали. Я сказал, что знал только Йоську и его сестру Майю. Она говорит: «Эта маленькая сестра – это я».

Я говорю: «Как жаль, что Иосиф погиб». «Как погиб, – отвечает она. – Вот он стоит». Он оказывается попал в плен в Германию, там его взяли воспитанником уже наши войска, а после войны он жил в Риге.

Сцена была, что все журналисты не понимали, в чем дело. Два мужика обнимаются и плачут. Счастливая встреча была. Мы с ним общаемся по скайпу. И я всегда ему напоминаю, что ему я обязан жизнью. А он говорит: «Ты знаешь – из всех ты единственный, кто помнит это».

В Минск на броне танка

Наши, советские, танки проходили через Речицу. Помню, как один танкист мне соли в тряпочке принес – мы же без соли жили почти год и одиннадцать месяцев. Соли не было никакой. И вот, когда он принес ее в мешочке, народ по крупинке пробовал.

Подошел ко мне чумазый танкист. Говорит: «А ты откуда?» Я говорю: «Из Минска». И он сказал – поехали. Дал мне немецкую губную гармошку, посадил прямо на бронь вместе с пацанами и мы поехали. Ссадили нас за 20 километров до Минска. А дальше – на подножке грузовой машине. Помню, держусь за подножку и думаю, что сейчас отпущусь и все. Потом пешком, и утром мы пришли в Минск – его только освободили.

Пришли к красному костелу, и какой-то мужик подошел к нам и говорит: «Ребята, пошли бы лучше на Украину, там хоть хлеб есть». А что такое Украина? Мы же неграмотные были, ничего не знали.

Каким-то образом мы догадались, что надо искать военкомат. Мы нашли, и первое, что там произошло, нам дали кусок мыла и сказали – идите к речке, помойтесь. Мы же мылом не мылись год.

Из детдома в детдом

Направили нас в детдом. Мы пошли из одного конца города в другой. Детдом остался от немцев, там не жизнь, а малина: красные немецкие перины, форма цвета хаки – брюки и шорты, кормили как на убой, корова была своя – я как старший за ней ухаживал. Но ребята все оттуда удрали, я остался один. И на второй или третий день меня вызывают ребята из спальни и говорят – пойдем с нами. Я отказался. Они пошли воровать, спекулировать, в тюрьме потом сидели.

Борис Сребник с двоюродной сестрой Олей, забравшей его из детдома. Фото из личного архива

А в конце августа меня перевели в детдом для школьников. Кирпичный дом, где паровое отопление не работало – размерзлось, кормили впроголодь.

Мы ночью взламывали кладовку, а там кроме муки ничего и не было. Мы насыпали себе в рубашку муку, а потом на нас же и экономили.

Из детского дома я попал в туберкулезный санаторий, сразу надели пижамную форму. Я помню, что я руку в запястье смерил, чтобы знать, насколько я поправлюсь.

После детского дома это был рай – хлеба давали сколько хочешь. А чая – маленький металлический стаканчик. Я быстро выпивал чай и не мог много хлеба съесть.

Мне было лет 10. А напротив меня сидела девчонка – 6-7 лет ей было – и она смеялась «Ой, такой большой, а в первом классе». А сама могла съесть маленькими глоточками много хлеба.

Мне не жалко было хлеба, но по совокупности обидно – и я однажды ей карандаш в голову загнал со злости.

Она сразу в рев, ее в медсанчасть забрали. Я думал, меня выгонят.

«Твоя мама приехала»

И тут приходит нянечка и говорит, что меня главврач вызывает. Я не боялся, что будут наказывать, я боялся, что отправят в детдом, а там голодно. Я медленно-медленно стал собираться.

А она говорит: «Быстрей! Твоя мама приехала». И тут я упал в обморок. Меня водой отлили. И я, как был зимой голый, побежал вниз.

Когда я был в детдоме, к нам часто приезжали офицеры и искали своих детей. Лето было, ребенка на столе на улице раздевали, они искали родимые пятна. И мы все собирались вокруг в ожидании, что возьмут. И когда не брали, мы страшно переживали. А тут я понимал, что со мной может быть ошибка, но я побежал. Там стояли три женщины – я их не знал. А тут повернулась Оля, и я ее узнал.

Плакал ли я? Не то слово. Я и сейчас плачу.

А знаете, как она меня нашла? Оля пошла в кино уже после войны, к ней подошел знакомый мужчина. И говорит: «Как живет Боря?» Она говорит: «Какой Боря? Он погиб в гетто». А тот ей – «Как погиб? Он был у нас в партизанском отряде». И она начала меня искать. И отыскала в туберкулезном санатории под Минском.

«Меня обманули, меня не взяли!»

Меня оставили на время в санатории. А потом должны были встречать. Машина задержалась, а Оля с работы прибегала. И мы разминулись. Нас повели пешком в детдом. Я всю дорогу, помню, ревел как белуга и кричал, что меня обманули, меня не взяли, а Оля сзади бежала. Догнала только на ступеньках.

Борис Сребник с двоюродной сестрой Ольгой и тетей. Фото из личного архива

Оля забрала меня к себе, ей не было и двадцати лет. Жили мы в пристройке впятером. Места не было – меня укладывали под столом. Когда она привела меня домой, я сел на стуле возле печки и слышал, как мамина старшая сестра сказала Оле: «Ну зачем ты его забирала из детдома? Помогла бы ему там». Маминой сестре тогда было за 60, и Оля выгнала ее. Сказала: «Вон отсюда, чтоб я тебя больше не видела никогда».

Последние годы я каждый год Олю видел, она жила в США. Она совершила героический поступок – я ей всем обязан.

«Война мне снится»

Война никогда не кончается. Она и сейчас снится. Мне и сейчас снится, что я удираю, что в меня стреляют, что вот-вот-вот… Она не кончается.

Борис Сребник. Фото из личного архива

Я помню, после войны говорили: «Вот если бы лет двадцать не было войны». Почему? То поколение пережило русско-японскую войну, революцию, Гражданскую войну, финскую войну, польскую войну, Отечественную войну. Через Беларусь это все прошло.

И вот уже 75 лет войны не было. И это страшное время – выросло несколько поколений людей, не знающих войну и не понимающих, зачем беречь мир.

Я когда встречаюсь с нашими преподавателями, пытаюсь им объяснить, что такое война. Они не знают, что это. Ну и действительно – как может нормальный человек понять, что можно убить 6 миллионов людей.

Когда спрашивают, как это можно пережить – очень просто. Не думать об этом. Меня когда-то спросили, о чем я тогда думал. Я думал о двух вещах – о голоде и холоде. А о том, что расстреляют? Ну расстреляют, ну и что. Ребенок все воспринимает как игру.

Читайте также:

Годовщина освобождения Аушвица: «Белсат» провел прямую трансляцию из Польши

Записала Маша Макарова, belsat.eu

Новости